Кирилл Мартынов (kmartynov) wrote,
Кирилл Мартынов
kmartynov

Categories:
  • Music:

Макинтаир

Глава V
Почему проект Просвещения обоснования морали был обречен


До сих пор я объяснял провал проекта обоснования морали просто серией неудачных конкретных аргументов. Но если бы дело было только в этом, тогда неудачу можно было бы отнести на счет Кьеркегора, Канта, Дидро, Смита и других их современников, не проявивших достаточной находчивости в аргументации. Тогда подходящая стратегией в осуществлении проекта состояла бы в том, чтобы подождать появления более мощного ума, который взялся бы за эту проблему. И именно такой была стратегия академического философского мира, хотя большая часть профессиональных философов признала бы это с некоторым замешательством. Но давайте выскажем гораздо более правдоподобную догадку о том, что судьба проекта XVIII и XIX веков была связана с неудачей совсем другого рода. Предположим, что аргументы Кьеркегора, Канта, Дидро, Юма, Смита и им подобных не оправдали ожиданий по той причине, что им были присущи некоторые общие характеристики, обязанные крайне специфическому историческому фону. Предположим, что этих мыслителей следует понимать не как Участников дебатов о морали, происходящих без учета конкретного времени и конкретной ситуации, а как лишь наследников весьма специфической и конкретной схемы моральных вер, схемы, чья внутренняя противоречивость с самого начала обрекает на неудачу весь философский проект.
Рассмотрим некоторые убеждения, свойственные всем участникам проекта. Как я говорил ранее, все они на удивление единодушны по поводу содержания и характера предписаний, которые составляют истинную мораль. Женитьба и семья, по существу своему, не вызывают сомнений как у Дидро в лице рационалистского phi-losophe, так и у Кьеркегора в лице судьи Вильгельма. Выполнение обещаний и справедливость являются нерушимыми как для Юма, так и для Канта. Откуда они унаследовали эти общие для них убеждения? Ясно, что дело тут в их общем христианском прошлом, в сравнение с ко-торым расхождения между лютеранством Канта и Кьеркегора, пресвитерианством Юма и католичеством ян-сенистского толка Дидро являются относительно несущественными.
Кроме того, что они согласны в основном по поводу характера морали, они сходятся также в том, в чем должно заключаться рациональное обоснование морали. Его ключевые предпосылки должны были бы быть характеристикой некоторых черт природы человека; а правила морали должны в этом случае объясняться и обосновываться как такие правила, которые были бы приемлемы для существ, обладающих точно такой человеческой природой. Для Дидро и Юма соответствующие черты человеческой природы являются характеристиками страстей; для Канта соответствующие черты человеческой природы — это универсальный и категорический характер определенных правил разума (reason; Кант, конечно, отрицал, что мораль «зиждится в человеческой природе»; но под «человеческой природой» он имел в виду просто физиологическую, нерассудочную (non-rational) сторону человека). Кьеркегор больше вообще не пытается обосновать мораль; но рассмотрение им этого вопроса имеет точно ту же структуру, которую имеют рассмотрения Канта, Юма и Дидро, за исключением того, что там, где они апеллируют к характеристикам страсти или разума, он взывает к тому, что он рассматривает в качестве характеристики фундаментального процесса принятия решений.
Таким образом, все эти писатели имеют общий проект конструирования значимых аргументов, которые начинаются с посылок о человеческой природе, как они ее понимают, и кончаются заключениями об авторитете
моральных правил и предписаний. Я хочу показать, что любой проект подобного рода обречен на неудачу по причине неискоренимого противоречия между, с одной стороны, их общей концепцией моральных правил и предписаний и, с другой стороны, тем общим — вопреки весьма большим расхождениям,— что объединяет их по поводу концепции человеческой природы. Но обе концепции имеют историю, и их соотношение постижимо только в свете этой истории.
Рассмотрим сперва общую форму моральной схемы, которая исторически была предшественником обеих концепций, той моральной схемы, которая в различных формах и в конкурирующих вариантах долгое время доминировала, начиная с XII века, в средние века в Европе и которая включает как классические, так и теистические элементы. В основе ее лежит структура, которую Ари- • стотель анализирует в Никомаховой этике. В рамках этой телеологической схемы существует фундаментальное противопоставление человека-как-он-есть и челове-ка-каким-он-мог-бы-быть-если-бы-он-понимал-свою-существенную-природу. Этика есть наука, которая позволяет людям понять, как они совершают переход от первого состояния ко второму. Следовательно, с этой точки зрения этика предполагает некоторое объяснение потенциальности и действия, некоторое объяснение сущности человека как рационального животного и, сверх того, некоторое объяснение человеческих целей (telos). Предписания, которые вменяют в обязанность различные добродетели и запрещают пороки — противоположность добродетелей, говорят нам, как двигаться от потенциального к действию, как реализовать нашу истинную природу и достичь нашей истинной цели. Пренебрежение ими означает крушение надежд и состояние жизненной незавершенности, отказ от достижения тех благ рационального счастья, которые свойственно нам как виду преследовать. Присущие нам желания и эмоции должны быть упорядочены и облагорожены этическими предписаниями и культивированием тех обычаев в поступках, которые являются результатом изучения этики. Разум говорит нам как об истинных целях, так и способах их достижения. Мы имеем, таким образом, тройственную схему, в которой человеческая-природа-как-она-есть (человеческая природа в ее необлагороженном состоянии)
исходно противоречит предписаниям этики и должна быть преобразована в человеческую-природу-какой-она-должна-быть-если-бы-она-была-реализована-в-цели с помощью практического разума и опыта. Каждый из трех элементов схемы: концепция необлагороженной человеческой природы, концепция предписаний рациональной этики и концепция человеческой-природы-какой-она-должна-быть-если-бы-она-реализовала-свою-цель — требует ссылки на два других для того, чтобы их статус и функции были постижимы.
Эта схема усложняется и расширяется, хотя и не изменяется существенно, при помещении ее в рамки теистических вер, будь то христиане в лице Аквинского, или евреи в лице Маймонида, или мусульмане в лице Ибн-Рошда. Предписания этики должны пониматься не только как телеологические запреты, но и как выражения божественно предопределенного закона. Перечень добродетелей и пороков может быть изменен или расширен, а концепция греха добавлена к концепции ошибки Аристотеля. Закон божий требует уважения и благоговения нового типа. Истинные цели человека больше не достигались полностью в этом мире и могли быть достигнуты только в ином мире. И все же тройственная структура, включающая необлагороженную человеческую-природу-как-она-есть, человеческую-природу-какой-она-могла-быть-если-бы-реализовала-свою-цель, и предписания рациональной этики как средство перехода от одного из этих состояний к другому играют центральную роль в теистическом понимании оценочных суждений.
Таким образом, моральные утверждения в течение всего периода доминирования теистической версии классической морали имели двойственную цель и двойственный стандарт. Утверждение о том, что некоторый человек должен делать нечто, означает в одно и то же время утверждение о том, какой курс действий в этих условиях приведет к истинным целям человека, и утверждение о том, какой именно закон, предопределенный Богом и постижимый разумом, становится предписанием. Моральные предложения становятся в рамках такой структуры либо истинными, либо ложными суждениями. Большинство средневековых сторонников этой схемы, конечно же, ве рили, что так понимаемые моральные утверждения, буд\ чи частью Божественного откровения, в то же время яв
ляются открытием разума и должны оправдываться рациональным путем. Однако это большое пространство согласия по поводу природы морали перестало существовать при появлении на сцене протестантизма и католицизма янсенистского толка, впрочем как и их непосредственных предшественников в Позднем средневековье. Дело в том, что эти новые течения включали в себя новую концепцию разума (моя аргументация здесь и других местах в значительной степени обязана аргументации, изложенной в работе Анскомб 1958 года, хотя и отлична от нее).
Разум не может привести, утверждали эти новые теологии, к подлинному постижению истинных целей человека, поскольку дееспособность человека была подорвана его падением. «Si Adam integer stetzsset» — с точки зрения Кальвина разум мог бы играть роль, которую отвел ему Аристотель. Но разум бессилен поправлять наши страсти (немаловажным обстоятельством является то, что взгляды Юма — это взгляды воспитанного в духе кальвинизма человека). Тем не менее продолжает существовать контраст между человеком-как-он-есть и чело-веком-каким-он-мог-бы-быть-если-бы-реализовал-свою-цель, и божественный моральный закон все еще является тем учителем, который ведет нас от первого состояния ко второму даже в случае, когда лишь благословение заставляет нас повиноваться его предписаниям. Янсенист Паскаль являет собой весьма важный этап в развертывании этой истории. Потому что именно Паскаль осознал, что протестантско-янсенистская концепция разума хорошо согласуется с концепцией разума в большинстве новых систем философии и науки XVII века. Разум не включает представления о сущности или переходе от потенциальности к действию; эти концепции принадлежат к презираемой концептуальной схеме схоластики. По этой причине антиаристотелевская наука налагает строгие ограничения на силу разума. Разум вычисляет, он может постичь истины факта и истины математики, но не больше того. Следовательно, в области практики он может говорить только о средствах. Относительно целей он должен молчать. Разум не может даже, как полагал Декарт, опровергнуть скептицизм, и поэтому центральным достижением разума является, согласно Паскалю, осознание того, что наши веры в конечном счете зиждятся в природе, обычае или привычке.
Поразительное предвосхищение Юма в сочинениях Паскаля — и поскольку мы знаем, что Юм был знаком с произведениями Паскаля, то можем говорить, вероятно, о прямом влиянии в этом случае — указывает путь, на котором эта концепция разума сохранила свою силу. Даже Кант оставил разуму негативные характеристики; разум для него, как и по большей части для Юма, не распознает существенных природ и теологических сущностей в объективной вселенной, доступной для изучения физикой. Таким образом, их разногласия по поводу человеческой природы сосуществуют вместе с поразительным и важным согласием, и что верно о них, верно также о Дидро, Смите и Кьеркегоре. Все они отвергали телеологический взгляд на человеческую природу, любой взгляд на человека как на создание, имеющее сущность, которая и определяет его истинные цели. Но понять это — значит, понять, почему их проект поисков основания для морали был обречен.
Моральная схема, которая формирует исторический фон их мысли, имела, как мы видели, структуру, которая требует три элемента: необлагороженная человеческая природа, человек-каким-он-мог-бы-быть-если-бы-он-понимал-свою-цель и моральные предписания, которые позволяют ему переходить от одного состояния к другому. Но совместное воздействие секулярного опровержения как протестантской, так и католической теологии, а также научное и философское опровержение аристотелизма должно было устранить любое понятие о человеке-каким-он-мог-бы-быть-если-бы-он-понимал-свою-цель. Поскольку суть этики — как теоретической, так и практической дисциплины — состоит в том, чтобы позволить человеку перейти от его нынешнего состояния к его истинным целям, устранение любого понятия существенной человеческой природы и соответствующий отказ от любого понятия цели (telos) оставляют нас с моральной схемой из двух элементов, соотношение которых совсем неясно. С одной стороны, есть определенное содержание морали: множество запретительных норм, лишенных их телеологического содержания. С другой стороны, существует определенный взгляд на необлагороженную-человеческую-природу-как-она-есть. Поскольку моральные запреты поначалу были согласованы со схемой, в рамках которой они были
призваны исправлять, улучшать и облагораживать человеческую природу, они отличались от тех запретов, какие могли бы быть выведены из истинных утверждений о человеческой природе или же обоснованы тем или иным образом с помощью апелляции к ее свойствам. Человеческая природа, понимаемая таким образом, вряд ли была склонна к повиновению подобного рода запретительным нормы морали. По этой причине моральные философы XVIII века были вовлечены в проект, который неизбежно был обречен на неудачу; дело в том, что они пытались найти рациональный базис для своих моральных вер по поводу конкретного понимания человеческой природы, и в то же время они унаследовали, с одной стороны, множество моральных запретов и, с другой стороны, концепции человеческой природы, которые расходились друг с другом. Это расхождение не было устранено ревизией их вер относительно человеческой природы. Моральные философы унаследовали несовместимые фрагменты некогда непротиворечивой схемы мысли и действия, и поскольку они не поняли своей конкретной исторической и культурной ситуации, они не смогли распознать невозможного и донкихотского ха-эактера своей задачи.
Но, вероятно, выражение «не смогли распознать» является слишком сильным. Потому что мы можем упорядочить моральных философов XVIII века смотря по тому, насколько они были близки к такому распознанию. Если мы действительно осуществим такое упорядочение, мы обнаружим, что шотландцы Юм и Смит были наименее сомневающимися судя по всему по той причине, что они уже приняли и согласились с эпистемологической схемой британского эмпиризма. Юм на самом деле имел что-то вроде нервного срыва перед тем, как принял эту схему; но в его моральных сочинениях не осталось и следа этого срыва. Никаких следов дискомфорта нет и в тех сочинениях, которые Дидро опубликовал при жизни, и тем не менее, в одной из рукописей Племянника Рамю, которая после смерти Дидро попала в руки Екатерины Великой и позднее была тайком переправлена и опубликована в 1803 году, мы находим критику всего проекта моральной философии XVIII века, критику более резкую ч проницательную, чем критика, принадлежащая любо-му внешнему критику Просвещения.
Если Дидро был гораздо ближе к осознанию провала проекта, чем Юм, то Кант пошел в этом отношении гораздо дальше обоих философов. Он действительно искал основания морали в универсализируемых предписаниях того разума, который проявляет себя как в арифметике, так и в морали. И вопреки его осуждению попыток обоснования морали апелляцией к человеческой природе, его анализ человеческого разума является основой его собственного рационального рассмотрения морали. И все же во второй книге второй Критики он признает, что без телеологического обрамления весь проект морали становится непостижимым. Это телеологическое обрамление представляется как «предпосылка чисто практического разума». Его появление в моральной философии Канта кажется таким читателям XIX века, как Гейне, и поздним неокантианцам, произвольным и неоправданным скатыванием к тем позициям, которые ими были уже отвергнуты. И все же, если мой тезис правилен, Кант был прав; в XVIII веке мораль действительно предполагает, что является историческим фактом, нечто вроде телеологической схемы Бога, свободы и счастья в качестве высших добродетелей по Канту. Отделите мораль от этого обрамления — и у вас больше не будет морали; или, по крайней мере, вы будете иметь дело с радикально преобразованной характеристикой морали.
Это изменение характера морали, являющееся результатом исчезновения связи между предписаниями морали и фактами о человеческой природе, появляется уже в сочинениях самих моральных философов в XVII веке. Хотя каждый из философов пытался сконструировать позитивные аргументы в пользу обоснования морали исходя из соображений о человеческой природе, своими негативными аргументами он двигался все больше и больше к неограниченной версии утверждения, что ни один значимый аргумент не может из полностью фактических посылок выводить моральное или оценочное заключение, то есть двигался к принципу, который представляет собой эпитафию всему проекту. Юм все еще выражает это требование скорее в форме сомнения, нежели в виде позитивного утверждения. Он замечает, что в «каждой системе морали, с которой я сталкивался, автор делает переход от утверждений о Боге или человеческой природе к моральным суждениям: вместо обычного
соединения суждений с помощью есть или не есть, я все время встречаюсь с суждениями, связанными с помощью следует или не следует (Трактат III. 1.1, стр. 618 русского издания). Ион переходит далее к требованию, согласно которому «должны быть приведены резоны, что кажется совсем невероятным, как это новое отношение может быть выведено из других, полностью отличных от него». Тот же самый общий принцип, выраженный уже не в форме вопроса, но в виде утверждения, появляется у Канта, который настаивал на том, что моральные запреты не могут быть выведены из какого-либо множества утверждений относительно человеческого счастья или воли Бога, а также у Кьеркегора при рассмотрении им этического. Какова значимость этого общего утверждения?
Некоторые более поздние философы зашли столь далеко, что полагали утверждение о невозможности значимого морального заключения из множества фактических посылок «истиной логики». При этом они имели в виду более общий принцип, который некоторые средневековые логики формулировали как тезис о том, что в значимом аргументе в заключении не может появиться ничего такого, чего нет в посылках. И, как предполагали такие философы, в аргументе, в котором делается попытка выведения морального или оценочного заключения из фактических предпосылок, то есть заключения, которого нет в посылках, а именно моральных или оценочных элементов, появляется как раз такое заключение. Отсюда любой такой аргумент будет обречен. И все же на самом деле этот якобы общий логический принцип, на котором основан этот результат, является фикцией и избитым местом, применимым только к аристотелевской логике. Существуют несколько типов значимых аргументов, в которых в заключении может появиться такой элемент, которого нет в посылках. Контраргумент А. Прайора этому предполагаемому принципу иллюстрирует это вполне адекватно; из посылки «Он является морским капитаном» вполне значимо может быть выведено «Ему следует делать то, что пристало морскому капитану». Этот контрпример показывает не только, что не существует вообще такого общего принципа, но и то, что является по крайней мере грамматической истиной — посылка «есть» может временами давать заключения «следует».
Приверженцы невозможности вывода от «есть» к «следует» легко могли бы встретить трудности, возникающие в связи с контрпримером Праиора, переформулировав свою позицию. То, что они хотели сказать, можно было бы выразить так: никакое заключение с существенно моральным и оценочным содержанием — а заключение в примере Праиора определенно лишено такого содержания — не может быть выведено из фактических предпосылок. И все же перед ними все равно встала бы проблема, которая состоит в том, почему нужно принимать их тезис. Ведь они сами допускали, что он не может быть выведен из любого неограниченного общего логического принципа. И все же их тезис имеет существенное содержание, но оно зиждится в конкретной, новой для XVIII века концепции моральных правил и суждений. То есть этот тезис может утверждать принцип, чья значимость вытекает не из некоторого общего логического принципа, а из смысла ключевых используемых терминов. Предположим, что в течение XVII и XVIII веков смысл и следствия ключевых терминов, используемых в моральном дискурсе, изменили свой характер. Тогда могло бы случиться так, что то, что однажды было значимым выводом из некоторой конкретной моральной посылки или же некоторого конкретного морального заключения, больше не будет значимым выводом из того, что кажется той же самой фактической посылкой или же выводом того, что кажется тем же самым моральным заключением. Потому что то, что было в некотором смысле одними и теми же предложениями, теперь может иметь совсем другой смысл. Но есть ли у нас на самом деле факты, свидетельствующие в пользу такого изменения смысла? Для ответа на этот вопрос полезно рассмотреть другой тип контрпримера невозможности заключения от «есть» к «следует». Из таких фактических посылок как «Эти часы ужасно неточны и ненадежны» и «Эти часы слишком тяжелы для ношения их с собой », значимо следует оценочное заключение «Это плохие часы». Из таких фактических посылок как «Он собрал больший урожай с акра, чем любой другой фермер в своем районе», «Он имеет наиболее эффективную программу возрождения почвы из всех существующих программ» и «Его стадо выиграло все первые призы на выставках», следует оценочное заключение «Он хороший фермер»
Оба этих аргумента значимы ввиду специального характера концепции часов и фермера. Такие концепции являются функциональными концепциями; то есть мы определяем «часы» и «фермер» в терминах цели или функции, которые типичны для часов или фермера. Отсюда следует, что концепция часов не может быть определена независимо от концепции хороших часов, а концепция фермера — независимо от концепции хорошего фермера; кроме того, критерии того, что нечто является часами и что нечто является хорошими часами, не являются не зависимыми от друг друга. То же относится к концепции фермера и ко всем другим функциональным концепциям. Теперь становится ясно, что оба множества критериев — как о том свидетельствуют два последних примера — являются фактическими. Отсюда любой аргумент с посылками, утверждающими выполнимость подходящих критериев, и заключением, утверждающим «то-то и то-то является хорошим», где «то-то и то-то» указывает вещь, специфицированную функциональной концепцией, будет значимым аргументом с фактическими посылками и оценочным заключением. Таким образом, мы можем безопасно утверждать, что, если некоторая улучшенная версия принципа отсутствия заключения «следует» из посылки «есть» должна быть добротной, она должна исключать аргументы, в сферу которых входят функциональные концепции. Но это в сильнейшей степени предполагает, что те, кто настаивает на подчинении всех моральных аргументов этому принципу, могут делать это, потому что они принимают как само собой разумеющееся, что никакие моральные аргументы не включают функциональных концепций. И все же моральные аргументы в рамках классической аристотелевской традиции — будь то древнегреческая или средневековая версии — включают, по крайней мере, одну центральную функциональную концепцию, а именно концепцию человека, имеющего существенную природу или существенную цель или функцию. И только после того, как классическая традиция в своей целостности решительно отвергнута, моральные аргументы меняют свой характер таким образом, что они могут попадать в сферу действия версии принципа о невозможности вывода «следует» из «есть». То есть в рамках классической традиции «человек» — это «хороший человек», а «часы» —это «хорошие часы» и «фер-
мер» — это «хороший фермер». Аристотель в качестве отправной точки этического исследования полагает, что отношение «человека» к «праведной жизни» аналогично соотношению «арфиста» к «хорошей игре на арфе» (Никомахова этика, 1095а 16). Но использование «человека» как функциональной концепции гораздо старше аристотелевского использования и ведет свое происхождение не от аристотелевской метафизической биологии. Оно коренится в форме социальной жизни, выраженной теоретиками классической традиции. Потому что согласно этой традиции быть человеком — это значит выполнять множество ролей, каждая из которых имеет свою собственную точку зрения и цель: член семьи, солдат, философ, слуга Господа. И только когда человек начинает пониматься как индивид до и независимо от всех ролей, «человек» перестает быть функциональной концепцией.
Для этого нужно изменить значение, по крайней мере частично, и других ключевых моральных терминов. Должны также измениться отношения следования между определенными типами предложений. Дело не просто в том, что моральные заключения не могут быть оправданы так, как они оправдывались ранее, но потеря возможности такой интерпретации сигнализирует о соответствующем изменении в значении моральных идиом. Поэтому принцип невозможности вывода из «есть» к «следует» становится неизбежной истиной для философов, чья культура обладает только обнищавшим моральным словарем, что стало результатом серии описанных мною эпизодов. Превращение этого принципа во вневременную логическую истину есть проявление тенденции потери исторического сознания, тенденции, заполнившей значительную часть моральной философии и поражающей ее и сейчас. Потому что исходное провозглашение этого принципа само по себе было решающим историческим событием. Оно сигнализировало как об окончательном разрыве с классической традицией, так и об окончательном крушении проекта XVIII века в обосновании морали в контексте унаследованных, но уже несовместимых фрагментов давно утерянной традиции.
Но дело не только в том, что моральные концепции и аргументы в этом пункте истории радикально меняют свой характер и в этом смысле в них можно узнать непо-
средственных предшественников неразрешенных и незавершенных споров в нашей собственной культуре. Дело в том, что моральные суждения изменяют свое значение. В рамках аристотелевской традиции назвать х хорошим (где х может быть среди прочих вещей человеком, или животным, или политикой, или состоянием дел) значит сказать, что это такой вид х, который был бы выбран тем, кто хочет х для целей, для которых характерно требуется х. Назвать часы хорошими значит сказать, что это такой вид часов, который был бы выбран тем, кто хочет знать по ним точное время (а не бросать их, скажем, в кошек). Предположение о таком использовании «хороший» состоит в том, что каждый тип предметов, которые уместно называть хорошими или плохими — включая людей и события,— имеет, кстати говоря, некоторую специфическую цель или функцию. Назвать нечто хорошим значит сделать также фактическое утверждение. Назвать конкретное действие справедливым или правильным значит сказать, что хороший человек должен был бы делать в такой ситуации; отсюда этот тип утверждения тоже является фактическим. В рамках этой традиции моральные и оценочные утверждения могут быть названы истинными или ложными точно таким же образом, каким так могут быть названы все другие фактические утверждения. Но как только из морали исчезает понятие существенных человеческих целей или функций, трактовка моральных суждений как фактических утверждений начинает казаться неправдоподобной.
Больше того, секуляризация морали в Просвещении поставила под вопрос статус моральных суждений как наглядной сводки божественного закона. Даже Кант, который все еще понимает моральные суждения как выражение универсального закона, пусть даже закона, который каждый рациональный субъект применяет к себе, не рассматривает моральные суждения как сводки о том, что требует или командует закон, они рассматриваются им как императивы. А императивы не подвержены истинности или ложности.
Привычка говорить об истинных или ложных моральных утверждениях сохранилась в повседневном дискурсе вплоть до настоящего времени. Но вопрос о том, благодаря чему конкретное моральное суждение истинно или ложно, утратил ясный ответ. То, что это должно
быть так, становится полностью понятно в свете истинности исторической гипотезы, набросанной здесь мною: моральные утверждения являются лингвистическими пережитками практики классического теизма, утерявшими свой контекст, который обеспечивался этими практиками. В этом кон тексте моральные суждения были одновременно гипотетическими и категорическими по форме. Они были гипотетическими в той степени, в какой они выражали утверждение, какое поведение было бы теологически уместно ждать от человека: «Вам следует делать то-то и то-то, если и поскольку ваша цель (telos) такова-то и такова-то» или, быть может: «Вам следует делать то-то и то-то, если вы не хотите, чтобы ваши существенные желания не были реализованы». Они были категорическими в той мере, в какой они отражали содержание универсального закона от Бога: «Вам следует делать то-то и то-то — именно это предписывает Бог». Но отнимите у них то, благодаря чему они были гипотетическими и благодаря чему они были категорическими, и что же они тогда представляют собой? Моральные суждения теряют свой отчетливый статус, а предложения, выражающие их, соответствующим образом теряют свой бесспорный смысл. Такие предложения становятся доступными в форме выражения эмотивистского Я, которое, потеряв направление контекста, в котором эти предложения были поначалу уместны, утеряло свое как лингвистическое, так и практическое значение в мире.
И все же представление дела таким образом означает не совсем оправданное предвосхищение нашего обсуждения. Потому что я принял как само собой разумеющееся, что эти изменения в самом деле характеризуются в терминах таких концепций, как выживание, потеря контекста и, как следствие, потеря ясности. Между тем, как я отмечал ранее, многие из тех, кто жил во времена этих изменений в предшествующей культуре, рассматривали это как освобождение от бремени традиционного теизма и от путаницы телеологических способов мышления. То, что я описал в терминах потери традиционной структуры и содержания, рассматривалось наиболее активными философскими мыслителями как достижение Я своей собственной автономии. Я было освобождено от всех этих устаревших форм политической органи зации, которые держали его в плену как
теистических вер и телеологического мирового порядка, так и в рамках тех иерархических структур, которые пытались легитимизировать себя в качестве части такого мирового порядка.
И все же, независимо от того будем ли мы рассматривать этот решающий момент изменения как потерю или освобождение или же как переход к автономии или же к апотге, следует подчеркнуть две особенности. Первая — это социальные и политические следствия изменений. Абстрактные изменения в моральных концепциях всегда заключены в реальные конкретные обстоятельства. Еще ждет своего написания история того, в каком смысле Медичи, Генрих VIII и Кромвель, Фридрих Великий и Наполеон, Уолпол и Уибберфорс, Джефферсон и Робеспьер понимались как люди, которые выражали в своих деяниях частично и самыми разнообразными способами те самые концептуальные изменения, которые на уровне философской теории были выражены Макиавелли и Гоб-бсом, Дидро и Кондорсе, Юмом, Адамом Смитом и Кантом. Тут не должно быть двух историй, одной — политических и моральных действий, а второй — политического и морального теоретизирования, потому что существует лишь одно прошлое, а не два, одно из которых населено только действиями, а второе — только теориями. Каждое действие является носителем и выразителем более или менее теоретически нагруженных вер и концепций; каждый фрагмент теоретизирования и каждое выражение веры является политическим и моральным действием.
Таким образом, переход в современность был переходом как на уровне теории, так и на уровне практики, и в этом смысле — единым переходом. Но в силу привычки современных академических кругов отделять историю политических и социальных изменений (изучаемых под одними рубриками в департаментах истории одним множеством исследователей) от истории философии (изучаемой под совершенно другими рубриками совершенно другим множеством исследователей) получила распространение идея независимости, с одной стороны, самой по себе жизни идей и, с другой стороны, бездумных политических и социальных действий. Этот академический дуализм, конечно, является сам по себе выражением идеи, которая принята почти везде в современном мире; и это действительно так, даже если марксизм, наиболее влия-
тельная конкурирующая теория теории современной культуры, представляет собой еще одну версию того же самого дуализма, проводя различие между базисом и идеологической надстройкой.
И все же нам нужно также помнить, что если Я решительно отделяет себя от унаследованных способов мышления как в теории, так и в рамках единой и унифицированной теории, это происходит столь разнообразными и сложными путями, что было бы нелепо игнорировать это обстоятельство. Когда было изобретено отчетливо современное Я, его изобретение потребовало не только по большей части нового социального устройства, но также и устройства, которое определялось не всегда совместимыми верами и концепциями. Так что настоящим изобретением был индивид, и мы должны сейчас обратиться к вопросу о том, что значило это изобретение и какова его роль в создании нашей собственной эмотивистской культуры.
Tags: мораль, тексты
Subscribe

  • караулова уже посидела

    Друзья, я не очень верю в жанр петиции, крайне редко подписываю их сам и прошу подписываться вас. В данном случае у меня как раз есть этот…

  • трамп как алиби

    Трамп вдруг стал алиби для всех, кто все эти годы ненавидел людей, но политкорректность мешала заявить об этом прямо. Сейчас многие иронизируют…

  • прощай, evernote

    Несколько лет назад Evernote входил в обязательный набор приложений, которые устанавливались на все устройства. Я использовал его в основном как…

  • Post a new comment

    Error

    Anonymous comments are disabled in this journal

    default userpic

    Your reply will be screened

    Your IP address will be recorded 

  • 2 comments